Вы знаете, как я танцевала? Как? И вы не знаете? Что ж, я расскажу. В четыре года мамин знакомый педиатр потеребил меня за плечи, поколдовал над позвоночником и произнес холодное на язык слово «станок». Через неделю и на всю жизнь я уже стояла возле него. Выглаженный мокрыми ладонями, с запечатленными белыми костяшками напряженных пальцев и немного прогнувшийся под тяжестью синих ног. В танцклассе было холодно. «Танцкласс». Я покусала еще одно новое слово и перекатила его из уха в память. И много-много других слов, таких пугающих поначалу, радостных после и нудно-монотонных сейчас. Считать в танцклассе учатся сразу, правда, только до трех, но зато навсегда. Зато и в сорок, и в восемьдесят я проснусь ночью от кошмара, что диктаторское «раз-два-три» под треснувший аккомпанемент трофейного фоно уже не для меня.

Все разбилось так же красиво и ярко, как и шло. Как и катилось. Я сдала с таким блеском выпускной экзамен в нашем «кульке», что экзаменаторы не только аплодировали мне стоя, но и полезли обниматься-целоваться на сцену. После экзамена мы – счастливые выпускники, закатились в ресторан, отмечать грандиозное событие. Я была самая молодая и самая неопытная. Правильная до судороги в тесных пуантах. И как-то быстро уплыл красивый серебристый шар на потолке и плавно растворилось, отживая, мороженое, а холеный, многонулевый коньяк сдавал свой выпускной экзамен в моем желудке.

В ресторанах вечная ночь. Утро пришло, но я его не заметила. В пять часов утра я лежала на плитках черного кафеля туалета, размазывая концертную косметику по платью. Рядышком, обнимая одной рукой меня, а другой унитаз, сидела моя подруга. До сих пор не могу вспомнить причину этой массовой истерики.

Заявилась я домой в полдень и сразу увидела маму. Она стояла на лестничной площадке. Бог знает, сколько времени она там стояла. Мама была очень злая. По-настоящему. От неожиданно крепкой маминой пощечины я села на пол. Вернее, на коврик у двери, куда порой гадит наша Лушка, если с ней долго не гулять. Лушка подошла и сердобольно лизнула меня в руку. А мама сообщила:

- Сегодня у тебя экзамен в институте.

Помолчала, добавила:

- Был.

Мама моя, если захочет, умеет произвести впечатление. Во времена существования моего отца, она играла в самодеятельности у себя на заводе. А потом как-то сразу сникла после развода и теперь играю я. В основном у мамы на нервах. Но производить впечатление мама умеет до сих пор. Если бы я стояла, я бы села, но я уже сидела. И поэтому я встала.

- А что, сегодня уже десятое? – осторожно поинтересовалась я, смутно ощущая даже время года.

- Десятое, - подтвердила мама.

- Десятое, - тявкнула Лушка.

- А-а-а-а… - неопределенно протянула я.

Мы все втроем прошли на кухню и стали пить пустой чай, потому что мучное мне ни-ни!

Директор нашего кулька позвонил куда-то, потом еще куда-то, хмуро взглянул на мои невинно-растопыренные глаза и развешанные а-ля Лолита губы и устало бросил в трубку:

- Нет, нам надо только на бюджетное отделение. Нам по-другому нельзя. Да, про вашего мальчика я помню.

Так я сдала все четыре вступительных экзамена. Институт был маминой мечтой, ее неисполненной песней и наступить ей на горло я не могла. Я была готова заочно изображать из себя студентку, только бы мне не мешали танцевать.

Дальнейшие четыре года я провела на дереве. Дерево станка, дерево сцены, пробка пуант. И что-то ведь было: учеба, выступления, любовь, радость, мужчины и мальчики. Один раз даже девочки, это когда мы все обкурились какой-то жуткой дряни. Дрянь притащил Рустик.

Рустик был красивый армянин и великолепный танцор. Девчонки сохли, увядали и падали, осенними коврами устилая Рустику путь. Он снисходил до них. Всегда до разных. Это было его золотое правило: «всегда новая ночь – всегда новая девушка».

Я не вошла в этот почетный список, и все оставались довольны. Я считала, что не снизошла до Рустика, а он, что не снизошел до меня.

Рустику было 29 лет, а мне – 21, когда он женился на моей маме.

В тот день я вернулась из Кореи, где мы калымили два месяца, задыхаясь от восторга и собственной значимости. Мама появилась из кухни в новом фартуке и сообщила:

- Я вышла замуж, доча.

Я обрадовалась и возмутилась:

- А я? А меня на свадьбу? А он кто?

- Он – это я, - из нашей кухни, как из своей, выпорхнул Рустик.

Я почему-то тогда не удивилась.

- А-а-а-а-а… - протянула я свое обычное.

И мы ушли в кулисы, в смысле в кухню, пить чай. С вафельным тортом, потому что шли бы все со своими диетами!

А через год все кончилось. Рустик нас кинул. Сначала, на Восьмое марта, он бросил маму, забрал свои вещи и магнитофон. От него остался только свитер, который лежал в грязном белье, и Рустик его не заметил. Мама теперь одевает его по вечерам и смотрит в нем сериалы. Так ей теплее.

А на одном из концертов для окультуривающихся бизнесменов Рустик не докрутил меня, не подхватил вовремя, и я рухнула на сцену с высоты его роста. Могло бы ничего и не быть, но я сломала ногу.

Нога – это жизнь, сломанная – приговор. Люди нередко сходят с ума перед казнью. Сошла с ума и я. Я не желала лечиться. Я пыталась скакать на сломанной ноге, била об нее бутылки и срывала гипс. Вместо каких-нибудь трех месяцев, нога заживала почти год.

За это время я пару раз глотала таблетки, один раз пила уксусную эссенцию и три раза резала вены. Маме это немного осточертело и она, ни секунды не сомневаясь, запихнула меня в психушку. Там меня перевязали вдоль и попрек и я затихла.

Расписались мы с Вадиком в мае, хотя все отговаривали, мол, в мае – маяться.

Но мы на всех наплюнули и поскакали в ЗАГС. Вадик – святой человек и несчастный. Потому и святой, что несчастный, а терпит. Он лечит людям душу. Это вам не хирург. Ему что - пузо режем, ухо шьем. А психиатр, он вашу эту душу никогда и в глаза не видел, а лечит. Он и меня вылечил. Да так, что я сразу затанцевала, да так лихо, охамела вконец и пошла проситься в старую труппу. Это после такого перерыва! Там носами покривили, губами подергали, но, учитывая мои прежние заслуги и постельные связи, взяли. Правда, даже не на третьих ролях, а где-то в пристеночек, у задника, где можно не делать трагических морд и обсуждать с товарищами по бездарности, почем сегодня колбаса в буфете.

Вадик грохнул небьющуюся чашку, взял в руку щетку для одежды и стукнул меня ею пониже спины. Я оскорбилась.

- Какие репетиции, - закричал муж, – хочешь вообще без ноги остаться?!

- Еще слово в таком же тоне и ты останешься без жены, - блеснула интеллектом я.

- На кой мне безногая жена-идиотка? – взорвался Вадик.

Он боролся. Он силой отдирал меня от зеркальных стен и потных партнеров. Он запирал меня дома, чем приучил спускаться по балконам с третьего этажа. Он умолял, плакал, просил.

И я, в конце концов, сдалась, но было, почему-то, поздно.

Я много раз слышала, что люди чувствуют ампутированную конечность. Как там пальцы шевелятся, волосы растут. Но я ничего не чувствовала. Я чувствовала, что теперь у меня одна нога. Да нет, что там! Одна с четвертью! На эту четверть даже можно шорты натянуть! А как мне теперь обувь покупать? Ха-ха! Можно красть ботинки в магазине. Там два сразу не дают, а зачем мне теперь два!

- К вам мама, - белая, как первый тонкий узор на окнах, девочка-практикантка подтолкнула маму к моей койке.

- Салют! – провопила я. – Все в норме.

Но мама так не считала. Она села там, где могла бы быть моя нога (интересно, где она сейчас?) и, мелко стуча зубами о зубы, заплакала. А я стала ее успокаивать, что ж человеку зря расстраиваться.

Вадик забрал даже грязное белье. Вместе с корзиной. И кресла. Но я не переживала. Мое кресло всегда при мне. Целая машина. Ручки, дрючки. Труппа подарила, прослезившись. Шикарный жест, могли бы и позолоченными костылями обойтись. И вот теперь я наматываю круги по квартире. Я одна – мама ушла на свидание.

Папу номер три звали дядя Гена. Он так и представился «дядя Гена». Я серьезно кивнула, подала ладошку и пробасила:

- Тетя.

Дядя Гена был добрый. Доброта из него так и лезла. Из коротко стриженой головы, из здоровенных очков, вытекала из-под усов и змеей сворачивалась на его животике. На животище.

Живот был его особой гордостью. Он души в нем не чаял, холил и лелеял. Тот отвечал ему тем же и гордо вел дядю Гену за собой, оставляя далеко позади все тело дяди Гены и даже его потертую «Таврию», которая была не чем иным, как саквояжем Мери Поппинс, куда волшебная няня, по моим детским воспоминаниям, упихала целый гарнитур. В феноменальные способности машины я поверила после того, как дядя Гена засунул в «Таврию» себя, что уже большое чудо, маму с Лушкой, меня и мою самоходку. Я разинула рот и так и не закрыла его до самой дачи. Там дядя Гена притормозил, оглянулся и сказал:

- Закрой рот, Муся.

Называл он меня исключительно так, хотя на самом деле меня зовут Соня.

- Это что такое?

Я ойкнула и нажала паузу. Плисецкая раскорякой застыла на экране.

- Ба-балет, - промямлила я.

Дядя Гена в халате подошел ко мне, запахнул халат, уселся поудобнее и скомандовал:

- Ну, давай, запускай.

Было три часа ночи.

Я пыталась. Пыталась прыгать на одной ноге и красиво прогибаться. Мама запрещала, визжала и падала в обморок. Дядя Гена укладывал ее на диван, прыскал водой и шел меня поддерживать. Я хваталась за его живот и доделывала пируэт.

Он сам прицепил мне этот протез и подал мне руку:

- Ну-с, барышня, пройдемся.

И я пошла. Не тогда, но после упорной работы дяди Гены я ходила.

В июле он подхватил в охапку наш видоизмененный набор: себя, маму, Лушку и меня с протезом. Утрамбовав все это, он на сутки заточил нас в чад «Таврии» и выгрузил у «самого синего моря».

Счастливый месяц стягивающей кожу соли, волн, смывающих нашу палаточку, шлепки неумелого плавания по лунным дорожкам и дикое, до визга, удовольствие от дерганий на танцевальной площадке южного пансионата.

Мы с дядей Геной зажигали народ. Наш рок-н-ролл дружно провозгласили самым шикарным на побережье. Через месяц мама собирала вещи, все время норовя выкинуть то мою обалденную коллекцию гальки, то розового бегемотика, которого дядя Гена выиграл на конкурсе «Лучший кричальщик». Но мы самоотверженно сражались за каждую крабовую клешню и мама сдалась со словами «собирайтесь сами».

В последний вечер мы не пошли на дискотеку, а гуляли у моря, куда доносились звуки музыки из пансионата. Дядя Гена подхватил в охапку маму со мной и закружил под дивный старинный вальс. Лушка танцевала со своим хвостом, луна с небом, море с галькой, все были счастливы. И тут я заревела. Навзрыд, взахлеб, как не плакала даже после ампутации. Я уцепилась за маму, за шею дяди Гены и причитала, как профессиональная плакальщица:

- Родненькие мои, разлюбименькие, спасибо вам, ой-ей-ей-ей, спасибо, мамочка, дядечка Геночка, ой, Лушечка, боже мой, живу ведь, хожу, счастье-то какое…

Я работала в магазинчике на окраине города, а по вечерам ходила в небольшой танцкласс при спортклубе. Разумеется, только в длинных, просторных брюках. Меня хвалили: «Очень выразительные руки». Иногда ругали: «Ноги, как деревянные!». Как-то днем я неожиданно почувствовала неладное и, вопреки правилу, приехала домой на обед.

Уже в коридоре стояла неправильная, неспокойная тишина. Она дотронулась до меня и повела в зал. Там на кресле полулежал, полусидел дядя Гена. Его большое, доброе лицо налилось красным соком, он тяжело дышал, держась за свои подтяжки, глубоко врезавшиеся в самую главную часть его тела.

- Это что такое? – я попыталась изобразить веселье.

- Мусечка, – он ничуть не удивился моему приходу, - дай водички, хотя я сам.

Он встал и пошел в коридор, я невольно посторонилась и пропустила его, но тут он пошатнулся, я подхватила его огромное тело, но, конечно, не удержала, и мы оба рухнули на пол. Дядя Гена часто дышал, и я испугалась.

- Что с вами, дядя Гена, что такое?

Он попытался улыбнуться:

- Ничего, Мусенок, все пройдет, это сердечко шалит.

- Где ваши таблетки, я найду сейчас!

Я резко вскочила, и случилось то, что врач, консультирующий нас насчет протеза, уложил в какие-то миллиграммы процента. Протез отстегнулся. Я, разумеется, упала. Дядя Гена начал подниматься, чтобы помочь мне, я его останавливала. Получился полный бардак. Внезапно он захрипел и схватился за горло, я отпрянула и поползла в зал, к его пиджаку. Вытряхнув документы, я обнаружила заветный пузырек и уже через минуту пихала дяде Гене в рот таблетку. Еще через минуту я, захлебываясь, забывая и вспоминая, выкрикивала в трубку телефона наш адрес.

- Соня, - дядя Гена первый раз назвал меня по имени, - Соня, девочка, маме скажи…

- Нет, не надо, - я испуганно заорала и замотала головой.

Он растянул губы, изображая улыбку:

- Успокойся, все будет в порядке. Ты главное танцуй, детка, танцуй!

Глаза у него закатились, дыхание стало прерывистым. Я совершенно растерялась и тут вдруг вспомнила, что где-то читала, будто если дышать на умирающего, то отдашь ему свое дыхание, свою душу, свою жизнь и он не умрет. И я стала дышать, как сумасшедшая, на лицо дяди Гены.

Он уже перестал хрипеть и задыхаться, только моргал, а я все дышала. Сердце мое стучало в каком-то бешеном ритме, но на каждом выдохе замирало. Дядя Гена широко открыл глаза и взял меня за руку. В глазах у меня темнело, в голове мутнело, сердце билось уже через раз и что-то невесомо-воздушное проплыло, протянулось из капли моего выдоха во вдох дяди Гены. Он тряхнул головой, повертел шеей и как-то по-детски заулыбался.

Я тоже улыбнулась. Глупые, крупные слезы начали собираться в уголках глаз, но я не прекращала дыхание, отдавая на выдохе свою жизнь, впитывая на вдохе его смерть. Я делала это легко и неосознанно, так, как и жила, танцуя.

Маша ДУБРОВСКАЯ